Отъелись, отдышались мы с бабой, как этого и в жизнь не бывало… Порумянела даже, мол, моя старуха, погляди-кось! Ей-богу!» И точно, и мужик окреп, повеселел, а баба и совсем стала похожа на человека. Точно совсем другие люди пришли! Рассказали они потом, как их довезли до города, где была переселенческая станция. Там их выпустили на волю, указав им, где живет начальник; начальник им помог, дал денег взаимообразно на лошадь и повозку да пять рублей на харчи; помогли и другие добрые люди, заглядывавшие на станцию посмотреть переселенцев, и вот они уже здоровые и не скучные, а совсем даже веселые, опять к нам приехали… И такую они пустили славу про «поетап», что теперь и на поселке и в партиях только и слышно, что про этот самый этап. «Отчего нас по этапу не везут? Это богатые пускай едут на свои деньги, а нас, бедных, обязательно ублаготворить по этапу! Ишь, Андрюшка-то с своей бабой разъелся как!..»
— Ну, а сам-то Андрей, как теперь? — спросил я, — какие у него теперь мысли в голове?..
— Да какие? Какие были, такие и остались… Как-то встретился я с ним на базаре, заговорил с ним, спросил: «хорошо ли, мол, теперь?» — «Земли, говорит, нарезали на одну душу, да бог даст баба родит мальчика, потому что она опять тяжела, так тогда как раз по бумаге выйдет… Я, говорит, думаю беспременно мальчика, потому не было скучных мыслей. Коль бог даст, так тридцать-то десятин…» Н-ну, окончательно, опять тот самый оборот винтом и округ того же самого… «Ну, говорю, ладно!» Так и разошлись, и с тех пор не видал его, да и пущай его. Надоедно даже!
— Так вот… незнамо как живут! — умозаключила сибирячка и, в виду присутствия постороннего лица, постаралась скрыть еще один фальцет.
На этом окончился разговор собственно о «российских». Не знаю, удовлетворит ли он читателя и даст ли ему ответ на вопрос: «И чего живут?» Не в видах уяснения этого вопроса, а только для того, чтобы читатель сам мог сосредоточить на нем внимание, мне остается передать еще только о том впечатлении, которое произвела на меня дерюга, покрывавшая переселенческую кибитку.
Рассматривая ее (потому что повозка довольно долго была перед моими глазами), я понял, что она почти вековая летопись неустанного крестьянского труда. Вся она состояла из заплат, сшитых одна с другой и нашитых одна на другую; несомненно, что здесь были труды прапрабабушек, переданные в виде обносков прабабушкам; эти передали останки обносков, с придачей и своей работы, бабушкам, а бабушки, перештопав, перешив все эти заплатки предшествовавших поколений, передали их внучкам, и вся эта летопись неустанного, непрерывного труда едет теперь, защищая от дождя и солнца, куда-то в неведомую даль, не суля ничего, кроме опять-таки продолжения того же самого неустанного труда. Об этом неустанном труде, из века в век, из поколения в поколение, говорила каждая нитка дерюги. Рисовались трудные работы с посевом льна, с его обработкой и превращением в нитку, в холст, в рубаху, и, наконец, в эту заплатку. Бессонные ночи пряденья, тканья, шитья, все это из поколения в поколение делалось единственно только для того, чтобы прикрыть наготу человека, опять-таки неустанно трудящегося для кого-то и для чего-то, так как в конце этих вековых трудов не получилось ничего иного, кроме неразрешимого вопроса:
«И чего живут?»
Да, даже и дерюга, эта не печатная, а безгласная летопись векового труда, как видим, не способствует выяснению этого вопроса, а так как она была, кроме мнения сибиряка, единственным моим воспоминанием о положении «российского», то приходится и очерк этот окончить все-таки на том же нерешенном вопросе…
Едва только греховодник Купон прикоснется своею антихристовою печатью к тихой степной станице или к тихому черноземному селу на тихой реке и запечатлеет это прикосновение, бросив на тихом берегу пароходную пристань, а в привольной степи станцию или вокзал железной дороги, — так с той же минуты и в станице и в селе начинает твориться что-то никогда не бывалое, никому не известное и, главное, нечто такое, чему никак нельзя не повиноваться. Какая-то неведомая сила разламывает беленькие уютные домики, утопавшие в зелени тополей, и строит огромнейшие, столичного фасона дома; строит одно здание вслед за другим, без отдыха и остановки, наполняет эти здания гостиницами, огромными невиданными прежде магазинами, из которых как бы сами собой лезут и сами собой надеваются на всех, попросту одетых обывателей, новые, небывалые костюмы, пиджаки, визитки, всякие необыкновенные шляпы, турнюры. Неведомая сила, не говоря ни слова, не приказывая через полицию, начинает выгонять мирных жителей, проводивших тихие летние вечера за игрою в дурачки, в кафешантаны, в загородные сады, заставляет слушать шансонетки на непонятном языке, учит не стыдиться коротких, выше колен, юбок, выразительных движений акробатов и наездников цирка, и сразу, по щучьему веленью, гипнотизирует массы скромных и совершенно невинных девушек, дочерей местных обывателей, выгоняя их на новый промысел на новом тротуаре. Вчера одна из этих невинных девушек думала выйти замуж за дьячкова сына или за приказчика в овощной лавке, получающего три рубля; другая собиралась торговать калачами, а третья и ее подруга совсем было решили идти в монастырь. Но пришел антихрист, изумил тысячами неожиданностей, прервал и уничтожил все мысли, воспитанные исконною жизнью, в тихой семье тихой станицы, тихого села, и, оставив без своих мыслей, «внушил» страх «пропасть», живя с пустыми руками, осрамил простой самодельный наряд, осрамил наивные мечты быть счастливой с приказчиком, с дьячковым сыном и вытащил, почти без сопротивления, точно виноватых в невежестве и бедности, в сады, в «шантаны», на гулянья, в номера, закабалил одежой, шляпкой, зонтиком, ботинком с каблучком.