— Где моя шапка?
— А вот, милушка! Вот она!
— Ты что ж мне раньше не сказала, что она у тебя? А я искал, не нашел!.. Ежели бы я знал, я бы не искал и готовил из арифметики! А ты, вот! Зачем ты не сказала, что у тебя шапка?
— А ты не спрашивал, как спросил, так она и есть… На, красавчик, вот она!..
— Ты зачем ее смяла? Где моя арифметика?..
— А уж не знаю! Какая она из себя-то?
— Тоненькая, пестрая!
— А я сейчас…
Старуха проворно уходит и тотчас возвращается.
— Эта ли?
— Разве это арифметика? Это география! Я говорю, тоненькая, длинная и пестрая. Что за бестолковая такая!
— На-ко вот, всё что было книг принесла, выбирай любую.
— Я тебе говорю, одну книгу надо, а ты весь дом притащила? Разве это арифметика? Разве это тоненькая книга? Что ты, ослепла что ли?..
— Ну, ну, родимый, прости уж!.. Не знаю я… Коли не эти, то и еще поищу…
Гимназист умолкает. Очевидно, ненавистная арифметика найдена.
— Нашел, что ли?
— Когда ты ничего не понимаешь, так нечего тебе и спрашивать.
Кое-как гимназист, ежеминутно старавшийся ставить себе всевозможные преграды к удалению из дому, доведен, однакоже, до необходимости уйти. Он делает это с сердцем, громко хлопает дверью, и старуха после его ухода шепчет:
— Ох, грехи, грехи тяжкие! Настави его на ум, на разум, матушка, царица небесная!
Наконец просыпаются бабка и барыня, а часам к двенадцати и барышня. Первая входит в кухню бабка и басом произносит:
— Ты что не смотришь за печкой? Там уголья выпали, а ты тут толчешься, ничего не видишь?
Или что-нибудь в этом роде, но непременно выговор, замечание или, всего чаще, прямо брань.
Барыня тоже начинает с упреков и выражений неудовольствия.
— Ты, Авдотья, когда-нибудь совершенно выведешь меня из терпения! Самовар подала, а полоскательницы нет? Когда я договорюсь? Когда будет этому конец?
И вот начинается день скуки, праздности, праздного недовольства, обиженного на всё и всех ворчанья, день, весь от начала до конца переполненный призывами Авдотьи из разных углов дома. «Авдотья, где утюг? Авдотья, кажется, кто-то стучится! Авдотья! что же самовар? Авдотья! двадцать раз тебе говорят, сотри с окна воду! Авдотья, Авдотья, Авдотья!»
Идут дни, невидимка все держит на своих плечах, и «овцы без пастыря» кое-как живут на белом свете, исключительно благодаря этой невидимке.
Существенный недостаток во всех проектах жить трудами рук своих, то есть уйти в деревню, существовать земледельческим трудом, положить начало колоний и «поселений из людей интеллигентных», несомненно заключается в совершенном отсутствии каких бы то ни было указаний, касающихся положения интеллигентных женщин в этих проектируемых колониях. Обязанности, порядок жизни, пределы труда и нравственные достоинства трудовой жизни для интеллигентных «мужчин», хотя кое-как, но все-таки выяснены в проектах поселений в более или менее удобопонятном виде: за образец будущей трудовой жизни взят образ жизни современного мужика, причем одна из школ, начавших проповедь о необходимости «идти в деревню», проповедует идеал трудовой жизни в смысле самого каторжного труда наемного работника, сопряженного со всевозможными тягостями: серые щи, сон на голых досках, лапти, «выворачивание пней» на постройку собственной избы, и непременно с усилиями, от которых трещит спина; хочешь жить «по-народному», так поезжай в лес за дровами в трескучий мороз, вези дерево на продажу в город в ураган и метель, а уж от насекомых постарайся избавиться своими средствами. Та же участь поденщины предлежала и женщине в этой школе каторжного труда. Г-жа Метелицина должна была переобуться из башмаков в сапоги, вязла по колено в навозе, ездила на кляче за водой, а когда кляча упиралась, то она «била клячу по морде». Словом, и для мужчин и для женщин проповедовались все прелести, которые до последней степени изнуряют и самого крестьянина.
Другая школа трудовой жизни очерчивает образ того же мужика в более мягких очертаниях, и как образчик рекомендуется не поденщик, а «земледелец», «пахарь». Поле, соха, а за нею идет пахарь. Достоинство этого пахаря заключается в том, что он добывает хлеб своими трудами, чужого не ест, чужим трудом не пользуется, следовательно, совесть у него покойна, а в этом-то «самая суть» и есть.
Есть и еще школа, руководствующаяся в желании «идти в деревню» уже чисто практическими целями: оградить свою впечатлительную душу от зол городской цивилизации, устроить себе угол, где бы мысль (о будущем, конечно) работала без стеснения и не ощущалось бы необходимости бесплодной борьбы за идею, чего невозможно избежать в городе. Но, чтобы устроить должным образом «угол» буддийского спокойствия и «свободы миросозерцания», рекомендуется такими практическими деятелями обороняться также и в деревне от всяких нарушений буддийского спокойствия — мужицкого невежества, алчности мужика, неискоренимого в этом мужике стремления обобрать этого барина. Оборонившись от городской цивилизации уединенным углом, огородившись заборами и окопавшись канавами от вторжения деревенского невежества и хищнических инстинктов мужика, практический интеллигент утверждает, что именно тогда-то ему, интеллигенту, живя в деревне, и будет возможность воздействовать на развитие народных масс.
Единственно только те действительные радетели о народном благе и совести, которые несут в деревню свои знания — врачи, фельдшерицы, учительницы, не рассчитывая на какую бы то ни было личную пользу (чистота совести, буддийское спокойствие, расстройство здоровья от серых щей, как возвращение долга народу и пр.), — единственно только они и делают действительно народное дело, имеющее уже видимые последствия самого хорошего качества. Но в этой среде «несть ни мужеского, ни женского пола» и каждый (всяческая) делает свое дело по мере возможности.