Спрашивается, где же во всем этом газетном дне то главное, что дало бы мне возможность объяснить частности, причину их и порядок их следования в течение газетного дня? В деревне я могу понять, почему, например, вот эта баба теперь, в семь часов пятнадцать минут вечера, поднимается из-под горы с ведрами на плечах, — надо поить скотину, такое время. Но в газетном дне я не знаю, почему мне нужно знать, о чем будет 7-го числа рассуждать комиссия, и почему об этом меня необходимо известить при помощи прессы. Однако это совершенно непонятное и не имеющее смысла известие вторгается в мою голову без всяких резонов, вторгается в ту минуту, когда я все понимал, что видел перед собою, и заставляет меня без всякой надобности прервать правильное течение мыслей.
Переживешь понятный, объяснимый и связный во всех мелочах деревенский день, так и ночью, если что-нибудь приснится, все будет понятно, все будет продолжением понятных впечатлений дня. Проснешься и отчетливо помнишь, что приснился Егор: шел будто бы он за водой, а я будто бы спросил его… Все подробно и все, как днем. А как проглотишь хороший газетный лист, да, храни бог, добрый редактор после двух дней праздника, желая вознаградить за два утраченных листа бумаги, пришлет «нумерок» с надписью «в этом No восемь страниц», так ночью уж непременно кричишь, а отчего кричал, что такое приснилось, ни вспомнить, ни рассказать, ни понять, — ничего невозможно. Вот что иной раз творит с нашим братом, деревенским читателем, газета политическая, общественная, литературная и экономическая, особливо когда «в этом No восемь страниц!»
В этот несчастный вечер в моих руках и перед моими глазами находился именно такой несчастный, убийственный нумер газеты. С «уважаемых» столбцов, без всяких резонов, теребили мозг, самой необъяснимой разнокалиберностью впечатлений и, вместе с негармоническим, разнозвучным стуком капель дождя, до последней степени нескладно настраивали все мое существо.
Но что было несравненно тяжелее и мучительнее дождя и газеты, — так это именно госпожа Петухова.
Госпожа Петухова, приехав к нам «отдохнуть», «провести денек», «поговорить», начиная с самого утра и потом почти вплоть до отъезда с ночным поездом, ни на минуту не переставая, пилила всех нас, весь дом, самыми раздражительными, самыми скрежещущими словами, рассказами, мнениями и соображениями. С раннего утра какой-то мрачный фиолетовый бант, укрепленный на самом темени ее сухощавой, со сморщенным лицом голове, трясся от негодования, всплескивал концами лент как бы от ужаса, запрокидывался навзничь от отчаяния и презрения. Ее сын, ее Коля, «этот гениальный мальчик», этот необыкновенный ребенок, который, будучи пяти лет от роду, нарисовал такой домик, что один знаменитый художник побледнел, ахнул и сказал:
— Из него непременно выйдет второй Магомет!
— Может быть, Рафаэль? — поправила ее сестра.
— Мне все равно! Наплевать мне на всех, — отвечала госпожа Петухова, — я люблю моего сына и этого довольно! — И затем непрерывно шли раздирательные монологи, все о том же «гениальном ребенке».
— И они смели! Где правда? Сколько низости, гадости в этих инспекторах, директорах, учителях! А все — дамы! О, эти дамы! Вы не знаете, понятия не имеете, что такое эти наивные личики, ангельские улыбки, бархатные лапки. Они разорвут вас на части, они ни перед чем не задумаются, лишь бы провести своего сына и раздавить чужого! Да, раздавить, раздавить им нужно! Они не задумаются все пустить в ход, им ничего не стоит пуститься «во все тяжкие», лишь бы добиться своего! И сколько тут сала, грязи!.. Сколько тут деревенщины, неотесанности, грубейшего невежества, которое так и сквозит в каждом движении, в каждом жесте!
Она, госпожа Петухова, от одного только прикосновения к этим разодетым кривлякам чувствует дрожь во всем теле, инстинктивное отвращение. Ее природное изящество, которое у нее в крови, содрогается от малейшего прикосновения. Да, госпожа Петухова чистой французской крови! Не думайте, пожалуйста, что раз она была замужем за офицером Петуховым, так она уж и в самом деле какая-нибудь Петухова! Она урожденная Пономарева, и вот именно поэтому-то она и есть чистая француженка. А отчего? Оттого что дураки! Неучи! Оттого что ослы, невежи! Будь это за границей, там бы все понимали, в чем дело, а у нас, когда ее отец, пленный француз Поль-Мари, быть может даже граф какой-нибудь («В Коле есть что-то особенное, что-то заграничное в крови»), оставшись в России и сделавшись управляющим одной помещицы, женился на матери мадам Петуховой, девице из духовного звания, так эти дураки, вместо того чтобы звать его как следует, Поль-Мари, стали коверкать «понмарь», а потом выдумали, мерзавцы, и Пономарева! Вот что такое «урожденная Пономарева»! И все это потому, что подлость, глупость, гадость, зависть, вот почему! Потому что негодяи! Да нет!.. Это ужасно!.. Если только подумать, что ее мальчик, ее Коля, в котором даже слепой увидит удивительные, гениальные черты, унаследованные от матери, от чистой парижской крови ее отца, мальчик живой, впечатлительный, — два раза не может выдержать будто бы экзамена! Не может добиться ваканции ни там, ни там, ни там! Нет! Гаже, отвратительней…
То есть всю душу вымотала нам госпожа Петухова! И это целый божий день, с раннего утра, и это при всяком случае! И куда бы она ни пошла (а она целый день постоянно совалась во все места, все обегала, осмотрела, узнала), отовсюду она приносила нам же непременно какое-нибудь режущее слово, оскорбительное мнение, отталкивающее подозрение. И так целый день и весь этот несчастный вечер. Даже то обстоятельство, что я сидел с газетой в руках и читал, и что, следовательно, нужно было не мешать мне, и то очень мало сдерживало госпожу Петухову, всю наполненную неприязнью и негодованием. Бант ее выходил из себя непрерывно; плечи иногда так внезапно коробило, и, разумеется, от отвращения, что лампа дребезжала на столе, а от внезапного взрыва гнева руки ее как-то сами собой рвали косынку, которую она вязала, и разбрасывали по столу, и по полу крючки и спицы. На что уж сестра моя, человек молодой и спокойный, а и та нет-нет, да и опустит на колени свое шитье и смотрит на меня умоляющими глазами.