— А уж как хорошо было, как владычица-то прошлась по нашим местам! Сколько она приютила бесприютных и голодных накормила! Разжалобились богомольцы, развязали кошели, не обижали бедных. Когда это бывало? Сколько нищего народу до дому добралось, а иной, может, с десятком рублей за мастерство взялся, человеком стал. Долго этак-то не раздобреет жадный человек, как в ту пору владычица его раздобреть заставила!.. Вовеки не дожить нам всем, и с бродягами вместе, до этакой радости!.. Теперь опять к нам, мужикам, в окошко постукивают: «Подайте, Христа ради!»
Хорошо говорил мой собеседник о необыкновенно замечательных днях, но все-таки в конце концов мы заснули, а проснувшись, уже и совсем не имели для разговора какого-нибудь интересного материала. Молча доехали до станции и, прощаясь, опять обменялись обычным ласковым: «Спасибо!» — «Дай бог вам!» — «Счастливо оставаться!» — и не хмурым, а ласковым взглядом проводили друг друга.
…Всевозможные развлечения, устраиваемые летними посетителями Л<ипец>ких минеральных вод, были окончательно исчерпаны. Ездили за город, катались на лодках, опять ездили за город, но уже соединенными компаниями, взлезали на колокольню любоваться видом города, который и так был виден довольно ясно, и, наконец, скука настала страшная. Нужно было отдохнуть от этого «летнего» отдыха. Но как? В этом затруднительном положении совершенно неожиданно помог мне случай.
В одно утро в гостинице, где я стоял, появился ямщик, предлагавший свои услуги везти на богомолье в соседний монастырь, верст за пятьдесят. В монастыре на днях должен быть храмовой праздник, на который съедется народ отовсюду. Это предложение было для меня как нельзя более кстати, и мы уговорились тотчас же.
Ехать нужно было на другой день часа в два дня, выехали мы, разумеется, не в два, а под вечер, что, впрочем, было гораздо лучше. Ехали мы не спеша, по узкой проселочной дороге, сухой и хорошо укатанной, переваливаясь с холма в долину, снова взбираясь на холм, точно такой же, как и первый; неслышно и чуть-чуть постукивая телегой, пробегали мы по сырой и мягкой дорожке луга, миновали деревню с ярким огнем лучины в тусклом и маленьком стекле тусклого и маленького крестьянского окна, курили и думали каждый о своем, — впрочем, вернее — о своем деле думал только ямщик; я, единственный его пассажир, затем и лежал в этой телеге, чтобы «о своем» — не думать.
По мере того как начинало темнеть, по дороге стали попадаться люди, пешие и ехавшие в таких же повозках, как и мы, — это были богомольцы, торопившиеся к ночлегу, в ближайшую деревню. Мы вместе с этими пешеходами, скоплявшимися близ деревни в партии, прибыли на ночлег поздно ночью. Постоялый двор был полнехонек народом: в сенях, в избах, в телегах и других экипажах, переполнявших двор, повсюду спал или приготовлялся спать усталый народ, охая, кряхтя, поминая слова молитвы. Я последовал примеру богомольцев и тоже лег в телеге, под открытым летним небом.
Проснулся я рано и вышел со двора на улицу. Здесь у ворот я присел на широком камне, поставленном на двух кусках дубовых обрезков, плотно закутавшись от утреннего холода в пальто. Деревенская улица мне была знакома, и мне нечего было разглядывать в ней.
В это время к дому приближалась богомолка; она шла скорыми, проворными шагами, нагнув лицо к земле и проворно работая палкой. Поровнявшись со мною, она остановилась, спросила не то у меня, не то у кого-то невидимого мне, «пущают ли?» — и, как бы не расслышав моего утвердительного ответа, села на другой камушек и с трудом перевела дух.
Лицо этой старушки заставило невольно обратить на нее внимание: такое красивое, умное лицо не часто приходится встречать в простонародных странницах. Черные, острые, наблюдательные, умные глаза придавали ее хотя и красивому, но утомленному и уже заметно не молодому лицу оттенок умной задумчивости. Но когда я заговорил с ней, в этих умных глазах, в пристальности, с которой она уставила их на меня, и быстроте, с которой она вдруг опускала их, смотрела в сторону, я заметил что-то странное, как будто в голове ее не совсем было ясно.
Я спросил ее — «откуда она?»
Она отвечала, что издалека, что идет к угоднику, а оттуда отправится тотчас же в другое место. Я заметил ей, что такие частые и далекие переходы утомительны и вредны, что она вот и теперь еще не отдышалась порядком.
— Иному человеку, — сказала она в ответ, — и жить-то нельзя, покуда не умучает себя! Покуда умучил себя хорошенько, будто и можно на белый свет смотреть, а дай-ка ему отдых и покой — так он!..
Она отвернулась в сторону и махнула рукой.
— Что ж он? — спросил я.
— А то, — сказала она, глянув на меня тем странным взглядом, в котором виделось что-то ненормальное в ее сознании, — а то, что бес в нем просыпается, да! Ну-ко, поди, сладь с ним в то время!
— Бес?
— Да! дьявол пробуждается! проснется и начнет обозлять тебя на людей. Ну, и взбесишься, полезешь на всех с кулаками. Разве так можно с добрыми людьми жить?
— А может быть, люди-то в самом деле не добрые, а дурные? — начал было я, но богомолка, быстро прервав меня, сказала:
— Кому ты это говоришь? Я не от зубов хожу исцеляться, — зубы у меня все целы и здоровые, как жемчуг; не детей я хожу просить, — мужа у меня нету, умер; опять и обещания никакого я не давала, — зачем мне бегать так-то по тысячи верст? И дома можно молиться! А уж, стало быть, я знаю его, стало быть, он надо мной забирал силу! Я знаю это! Мне теперь пятый десяток идет, а он меня с детства во власть взял! От кого я и родилась-то, не знаю. Матушку свою помню, а отца никогда не видала. Не то беда, что «незаконная», а то беда — чья? вот что! Матушка, покойница, бывало, говорит: «Чья ты, Аграфенушка?..» — «Не знаю, маменька» — «И лучше тебе не знать!»