— При общинном землевладении? — с негодованием (как мне кажется) перебивает меня воображаемый собеседник.
И как мне ни трудно огорчить вопрошателя, но, скрепя сердце, я говорю:
— При общинном… Увы, при общинном землевладении!
— В одних и тех же деревнях?
— В одних и тех же.
— А смертность?
— Точно то же и со смертностью: мрут больные, голодные, худородные, а отъевшиеся — здравы и невредимы… Одни мрут, как мухи, а другие толстеют, как борова.
— В одних и тех же деревнях?
— В одних и тех же.
— И при общинном землевладении?
— При общинном…
Лицо воображаемого собеседника моего вспыхнуло яркою краской негодования… Он, как мне кажется, готов был отвернуться от меня, прекратить разговор; но оскорбление, которое нанес я ему своими ответами, до того взволновало его, что, отворачиваясь и негодуя, он гневно задает мне, так сказать «в упор», такой вопрос:
— Так вы что же… вы думаете, что хлеб был припрятан у одних в то время, как другим нечего было есть?
Слово «припрятан», признаюсь, коробит меня. Я был бы очень доволен, если бы собеседник мой не произносил такого грубого слова, требующего от меня не менее грубого, жестокого ответа, но делать было нечего, и, собравшись с силами, я решаюсь произнести ужасное слово:
— Увы, — говорю я, содрогаясь, — припрятан!
Сказав это, я чувствую, что мороз пробежал у меня по коже. Я сам до такой степени потрясен этим словом, что едва я выговорил его, как у меня является непреодолимое желание «поправиться», сказать что-нибудь другое, помягче; но, вопреки усилиям, хотя и сам не верю, что я опять, подобно ворону Эдгара Поэ, прокаркал:
— Припрятан!..
Опять хотел поправиться, — и опять прокаркал:
— Увы, припрятан! Увы!..
— При общинном землевладении? — весь багровый от негодования, вопрошает воображаемый собеседник, видимо желая, чтоб я очувствовался, опомнился.
Но я, как бесчувственный истукан, не могу ни придумать, ни вымолвить чего-нибудь иного, кроме того же грубого ответа:
— При общинном землевладении, — говорю я и, чтобы хотя сколько-нибудь смягчить неприятное впечатление моей грубости, прибавляю: — Увы, увы, увы!
Но воображаемый собеседник уже не глядит на меня, — он не хочет на меня смотреть и не говорит со мною… Это меня задевает за живое. За что такая немилость? И почему такое высокомерное нежелание видеть и знать правду текущей минуты? Не обращая поэтому внимания на надутые негодованием щеки собеседника и не заботясь особенно о том, слушает он меня или нет, я, собственно для того, чтобы доказать, что у меня нет личной причины распускать дурные вести о народе, решаюсь сказать воображаемому собеседнику следующее:
— Если вы, — говорю я ему, — печалуетесь о народе с целью выработать для себя пригодную для народного блага нравственную задачу или, говоря еще проще, хотите не даром есть хлеб, вырабатываемый народными руками, — то вам нечего бояться и негодовать на неизбежное и решительно вредно успокаиваться на таких делениях русского общества, как такие три группы: народ, община, деревня — одно; кулаки, грабители — другое; ничего не делающая интеллигенция — третье. Такое деление, хотя и вполне определенное, суживает вашу задачу и вашу заботу и приучает как к неосновательному негодованию, так и к не менее неосновательным надеждам. Ввиду неосновательности такого деления общества, приведу следующий пример.
«Нынешнею весной нужда заставила одного крестьянина той деревни, в которой я живу, продать сено. Крестьянин этот бедный; он еще молодой парень, лет девятнадцати. Зимой он превращается в газетчика, и вы, бывая в Петербурге, наверное, видали, как он, где-нибудь на углу Владимирской и Невского, подпрыгивая на обледенелой панели и постукивая от холода голыми руками, предлагал вам нумерок газеты, рекомендуя обратить внимание на замечательный процесс. Весною газетчик снимает с себя форменную шапку и идет в деревню пахать. Здесь на руках его и почти только его трудами живет старик отец, человек больной, почти не слезающий с печи, старуха мать и двое малолетних детей — сестра и брат… Быстро исчезает зимний заработок (хотя прошлою зимой газетчик был доволен) — и бедняк поднимается на хитрости. Он продает сено, которого еще нет, своему соседу, у которого есть лишние три целковых. Сосед, ввиду того, что сена в действительности не существует и неизвестно, какой будет урожай, дает газетчику самую ничтожную цену (именно по 8 коп. пуд). Газетчик продает именно этому соседу, а не кому-нибудь другому, потому что именно этому соседу «подходит» его участок, а не кому-нибудь другому, и на этом же основании сосед покупает… В мае месяце начинает чуть-чуть обрисовываться урожай трав. На дворе холодно, ветры, дождей нет. Сена поднимаются плохие, — стало быть, впереди виднеется хорошая цена… И вот к этому соседу идет другой, у которого есть в кармане не три, а шесть рублей, — идет потому, что ему это «подходит», и предлагает за сено не восемь, а двенадцать копеек… А так как мужик, купивший у газетчика, тоже не богач и всегда нуждается в деньгах, то и продает сено этому другому соседу, а этот, убедившись в июне месяце, что сена будет мало, что часть скота придется продать и что продать сено теперь же выгодно, — гораздо выгоднее, чем постепенно стравливать его скотине, которую все-таки придется продать задешево, — продает это сено третьему соседу, которому эта покупка также «подходит» и который уже прикупил у других… И так далее продажа того же самого сена идет из рук в руки до тех пор, пока в июне не налетят скупщики-специалисты и не купят всего, закупленного местными жителями у местных жителей по частям, сена. В конце концов сено, проданное и перепроданное чрез десятки рук, является в Петербурге на сенном рынке у Ивана Предтечи и продается по 85 к. серебром за пуд. К этому надо прибавить следующее: специалист-скупщик, покупая у «крестьян» перекупное сено, ставит условием — доставить его в такое-то место. С таким же условием покупает и третий сосед у второго, второй у первого, а первый у газетчика. Газетчик, продавая несуществовавшее еще сено, обещался и обязался вывезти его в такое-то место, и это обязательство газетчика первый покупщик сосед перепродал второму, второй — третьему, а третий — специалисту. Настает осень. Сено скошено, сложено в копны и необходимо его вывозить. Но у газетчика нет лошади. А так как специалист-скупщик ждать не будет и так как он может перевезть на свой счет, а потом взыскать, при помощи волостного суда, с того «третьего» соседа, у которого он перекупил газетчиково сено, то этот третий понуждает вывозить сено второго соседа, второй сосед — первого, а первый идет к газетчику и говорит: «Ты что ж, Митрофан, не вывозишь? Али мне отвечать за тебя? Али мне самому везти?.. Из чего ж мне нанимать-то? Я сам только что четыре копейки пользы взял на свои деньги… Обязался, так вези, — все же ты не четыре, а восемь копеек пользы получил». То же самое говорит и третий сосед второму, а второй — первому. Все они получили тоже по четыре копейки пользы. Да и специалист-скупщик тоже получил только четыре копейки, несмотря на то, что продает по восьми гривен. Сосчитайте в самом деле, чрез сколько рук прошло сено? Таким образом оказывается, что газетчик в сущности получил больше всех. В случае неисполнения обязательства, то есть недоставки, взыскание обрушится на него, и взыскание это может вконец разорить его, так как специалист-скупщик может нанять перевозчиков по какой угодно цене. И вот он, чтобы не разориться до конца, чтобы избежать суда, сам идет к четвертому соседу и нанимает его вывезти сено. И этот четвертый, «видя нужду», берет с газетчика только четыре копейки, — берет, жалея его, по-божески, так как с скупщика мог бы взять и больше; а так как у газетчика денег нет, то, видя его нужду, соглашается взять в уплату теленка, цена которому полтора рубля. Теленок ему «подходит», он выпаивает его и продает за тринадцать рублей телятникам… Спрашивается: где во всей этой истории кулак-злодей и где народ, которого кулак грабит? Предположим, что мы с вами имеем право искоренять зло и прямо возьмемся за истребление кулаков; прежде всего сажаем в острог специалиста-скупщика, но по расследовании дела находим, что он невиновен. Он в самом деле получил барыша тольк